К 100-летию Октябрьской революции

Каким в период большевистского переворота было истинное отношение крестьян к земле, миру, царю,
Богу, а также к купцам и промышленникам?

Вера Краснова
Исповедь крестьянского сына
Русский народ вел себя в революции 1917 года не так, как преподносит нам официальная историография. Опубликовано новое свидетельство очевидца

Главный миф, который развенчивается в «Записках», связан с землей — с тем, что якобы правильное решение этого вопроса большевиками определило переход на их сторону крестьян и победу в Гражданской войне. В действительности то, что сделали большевики: раздали помещичью и часть кулацкой земли бесплатно, — не нравилось крестьянам, так как было незаконно. Они хотели получить землю, но только за выкуп, пытаясь через советы — новые органы власти — хотя бы оплатить аренду экспроприированных частновладельческих угодий и сильно переживая из-за того, что это невозможно. Так что «русское крестьянство и социализм — это два явления, которые, как воду и масло, можно смешать только насильственно и только на очень короткое время», — заключает Наживин. И еще по поводу социализма. Когда после октября 1917 года большевистская власть развернула настоящую войну против буржуазии, оказалось, что «биржуазами», то есть своим классовым врагом, народ считал интеллигенцию. Что до настоящей буржуазии, то к ней крестьяне относились с почтением как к производящему классу: «Не трогали пока купца, так хлеб-то по две копейки был, а ситец по гривеннику, а теперь, когда все эти комитеты да каперации загнали купца за Можай, ни к чему приступу нету, потому сами, дьяволы, ни фиги не умеют и дороговизну такую развели, что хошь вешайся».
Велико было желание народа и окончить войну. Но, как показали выборы в Учредительное собрание осенью 1917 года, не любой ценой. Голосовать за мир означало голосовать за большевиков, а это автоматически исключало положительное решение вопроса о возвращении монархии, к чему стремились крестьяне: «А нельзя ли как так устроить, чтобы и за царя, и войну кончать? — Нет, так нельзя... — Ну, паря, и напутали вы — сам квартальный ее разберет!..» То есть проголосовать «за мир» в ущерб голосованию «за царя» готов был не каждый. Когда же речь заходила о власти, крестьяне были единодушны: царя вернуть, потому что без хозяина государство, как дом, не может существовать. Показательна в этом отношении и реакция на расправу с царской семьей: неправда, что народу было все равно. Наживин приводит такой эпизод: «— А слыхал: Государя-то Ампиратора, пишут, увезли неизвестно куды... — Многозначительное, злое молчание... —Неизвестно!.. Все известно сукиным детям — нам только глаза отводят, подлецы... — так же осторожно отвечал другой голос. Я сошел сверху — мои приятели сразу изобразили на лицах своих эдакую федеративно-социалистическую улыбку: они были уверены, что я за "новое право" стою...» «Не мы ведь, а баринишники царя-то предали...», — говорили уже в доверительных беседах крестьяне, подразумевая под баринишниками всех, «кто не народ».
Под влиянием всех этих разговоров у самого Наживина происходит радикальная перемена умонастроения. Он становится из анархиста — монархистом, из толстовца-сектанта — почти что православным христианином. «Мне как-то .вдруг открылось, — пишет он, — что рационалистическая религия, к которой я столько времени старался приобщиться вслед за Толстым, — это такая же нелепость, как сухая вода или холодный жар, что рассудку в этой области совершенно нечего делать, что разрушить тут он может многое, но создать не может ничего...» И позднее: «И опять я стал... кружиться душой около Церкви, точно притягиваемый к ней какой-то невидимой силой... Я думаю, что ближайшему времени предстоит колоссальная религиозная работа. .. Теперь многие поняли, что религия — это не "глупая поповская выдумка". Не только народ, но и интеллигенция уже не тянется, а рвется к Церкви...»
В конце концов Наживин формулирует еще одну ценность, о которой не было никаких разговоров в народе, но которая как бы обнимает собой все, о чем говорилось. Это — отечество: «Бывший интернационалист, я к тому времени понял уже, что Россия это прежде всего, практически уже только — мой дом, дом детей моих, без которого ни они, ни я просто жить не можем, и потому бессмысленно и преступно зажигать этот дом со всех четырех углов, как это сделали с нашего благословения массы в 1917 году. Один из огромных уроков, данных нам, сидеванам, был в этой переоценке понятий государства и родины. Оказалось, что это не простой "позорный пережиток буржуазного периода", а реальность, крепко заложенная в душе человека». Уже стоя на палубе парохода из России, Наживин сталкивается с неожиданным подтверждением правоты своих слов. Его двенадцатилетняя дочь Люся вдруг зарыдала: «Жалко!.. Не хочу уезжать из России!..» А он удивлен: дочь бывшего «всечеловека и интернационалиста» испытывает подобные чувства! То есть написать-то он написал, однако сам не поверил до конца в написанное. Это ему предстоит в эмиграции, из которой он в тридцатые годы будет проситься домой, в СССР, но безуспешно.
■ Наживин И. Записки о революции: 1917-1921. — М.: Кучково поле. — 201В. — 383 с.

«Записки о революции» — это публицистическая автобиографическая повесть, которую, впрочем, многое роднит с художественной прозой: живой, народный и при этом классически выверенный русский язык, яркие, запоминающиеся образы героев повествования, захватывающий сюжет, продиктованный самой жизнью. Это история о том, как писатель Наживин, до 1917 года убежденный левак — анархист и толстовец, наблюдая революционную лихорадку сначала в родном селе, затем в губернском центре, Москве, Петрограде, Минске, Киеве, Одессе, на Дону и Кубани, радикально правеет в своих взглядах. В конце 1918 года он пытается выехать в Швейцарию, но, задержавшись на петлюровской «Украине» (закавычено писателем, с иронией относившимся к идее самостийности Малороссии), направляется оттуда не в Европу, а в тыл армии Деникина, чтобы участвовать в спасении «единой и неделимой» России. Скоро, однако, убеждается в том, что «белая» идея так же, как и «красная», далека от подлинных чаяний народа и несет с собой лишь хаос и катастрофу. Итогом скитаний писателя и его семьи становится спешная погрузка на пароход «Афон», взявший курс из Новороссийска на Балканы.
Будучи увлекательным чтивом, «Записки» Наживина, возможно, еще больший интерес представляют как исторический документ. Удивительно, но факт: спустя век после тех трагических событий мы имеем дело с новым уникальным свидетельством очевидца: и по хронологическому, и по географическому охвату событий и действующих лиц «Запискам» нет равных. Скажем, в «Окаянных днях» Бунина описываются Москва 1918 года и Одесса 1919-го. У Наживина, словно в кинохронике, запечатлена почти вся Россия с февраля 1917 года по апрель 1921-го: практичные активисты крестьянских сходов, бойкие базарные торговки — оппоненты революционеров на городских митингах, наивно восторженные кронштадтские матросы, жадные до имущества «биржуазов» красноармейцы и их большевистские начальнички, самонадеянная в своей приверженности новому строю и все же ностальгирующая по вежливым царским городовым образованная публика, интеллигентные беспомощные политики, обманутые политиками офицеры и генералы... А поскольку перо у Наживина не только умелое, но и честное, этому «кино» можно доверять.
От субъективности и тем более подлогов, к которым бывают склонны мемуаристы, озабоченные самооправданием в глазах современников и потомков, автора «Записок» спасала его беспартийность (она же была причиной того, что писатель оставался изгоем в политизированной интеллигентской среде как до революции, так и после). Кроме того, писал он если и не в режиме онлайн, как бы сейчас сказали, то, во всяком случае, не откладывая в долгий ящик, по горячим следам происходивших событий, так что возможности для инсинуаций у него были минимальны. Но, пожалуй, главное, что делало Наживина честным историографом, — совестливость, непреоборимое чувство правды, которую он готов был увидеть и принять даже ценой отказа от собственных убеждений, — прямое следствие его крестьянского происхождения.
Крестьянская совесть вообще сыграла большую роль в литературе XX века. В начале столетия среди писателей появилось много выходцев из крестьян: Иван Вольнов, Ефим Честняков, Сергей Семенов, Алексей Чапыгин, Иван Касаткин, Семен Подъячев — и они приняли эстафету у классической, дворянской литературы XIX века, клонившейся к закату. Символичны поэтому, например, доверительные отношения, почти дружба, которая связывала Наживина со Львом Толстым в последнее десятилетие жизни яснополянского старца. В то же время эта новая волна привнесла в русскую литературу нечто такое, чего не было у классиков. Речь идет об особой, пронзительной исповедальности сочинений крестьянских авторов, связанной в том числе с нараставшим кризисом русского национального самосознания: он больнее всего задевал деревню как источник и носитель национальной традиции. Эта мучительная, растянувшаяся на десятилетия рефлексия, идущая из самой толщи народа, после 1917 года питала лучшие произведения советской литературы — «Тихий Дон», прозу писателей-деревенщиков, писателей-фронтовиков.

Скачать и распечатать полную версию публикации

Комментарии закрыты.